загрузка...

Глава 11СТРУКТУРАЛИЗМ КАК ПОПЫТКА ПРЕВРАТИТЬ ГУМАНИТАРНОЕ ЗНАНИЕ В НАУКУ

К структурализму современные философы испытывают разные чувства, среди которых подозрительность занимает не последнее место. Например, современный австралийский философ

Джон Пассмор в своей работе «Современные философы» пишет: «Что же в таком случае есть “структурализм”? Порой испытываешь соблазн воспользоваться определением, которое Энгельс дал гегельянству: “Собрание слов и оборотов речи, не имеющее иного конструктивного назначения, как оказаться под рукой в нужное время, когда отсутствует мысль и положительное знание”».

Между тем если попытаться обнаружить главные мотивирующие развитие структурализма силы, то мы должны будем указать на весьма благородные побуждения. Во многом их суть сводилась к тому, чтобы избавить гуманитарное знание от своего рода комплекса неполноценности. А к моменту зарождения структурализма как течения у гуманитарных наук был повод этот комплекс испытывать. Он был связан с давнишней дискуссией о статусе исторических наук, берущей свое начало от В. Дильтея и его разделения всех наук на «науки о духе» и «науки о природе». Именно в отношении истории с точки зрения ее дисциплинарного статуса философы впервые ставят вопрос: можно ли считать историю наукой? В последующем этот вопрос коснется всех дисциплин, имеющих отношение к деятельности человека как духовного существа, — социологии, культурологии, филологии, искусствознания, этнологии, религиоведения, психологии, литературы и т. д. В ходе этой дискуссии, тему которой после Дильтея активно поддержат неокантианцы Баденского направления В. Виндельбанд и Г. Рик- керт, станет ясно — вся совокупность человеческих знаний не может считаться однородной и к ней, следовательно, не может применяться единый унифицирующий подход. Дильтей полагал, что следует классифицировать науки в соответствии с их предметом, и те науки, которые изучают единичное и неповторимое, будут именоваться «науками о духе» (в последующем Г. Риккерт даст им название «науки о культуре»), а те, которые исследуют общее и повторяющееся, будут называться «науками о природе». К первому типу наук как раз и будет отнесена история, а ко второму — весь корпус естественнонаучных и конкретных дисциплин. В дальнейшем неокантианцы внесут небольшую поправку — дифференцировать науки следует не по предмету, а по методу, особому для каждого вида наук, а также их специфическими познавательными целями. Итак, к первому типу наук принадлежат те, которые отыскивают общие законы, и, соответственно, господствующий в них тип познания и метода именуется «номотетическим» (основополагающим) или «генерализирующим» (обобщающим). Ко второму типу относятся науки, которые описывают специфические и неповторимые события. Тип познания и метода в них — «идиогра- фический» (т. е. фиксирующий индивидуальное, особенное) или «индивидуализирующий» (выделяющий единичное). Безусловно, это разведение обязано своим существованием кантовскому наследию, согласно которому природа традиционно понимается как царство необходимости, а история — как царство свободы.

Цель этих делений заключается в том, чтобы определить, какое место в ряду прочих наук занимают такие дисциплины, которым не удается в своих исследованиях применять стандартный научный подход. Научный подход предполагает в обязательном порядке: 1) повторяемость изучаемого явления, 2) сводимость к общим законам, 3) всеобщность и 4) универсальность. Событие является релевантным естественнонаучному исследованию, если его можно объяснить с помощью жестких закономерностей и ре-гулярностей — законов. Например, событие падения твердого тела в условиях отсутствия механической опоры есть частный случай всеобщего закона тяготения. Однако универсум всех событий не исчерпывается подобными этому. Существуют также единичные события, которые нельзя подвести под общие законы. К ним относятся любые исторические события, явления культуры, артефакты, продукты творческой деятельности человека и пр. Они уникальны и неповторимы; их сведение к общим законам неправомерно огрубляет и попросту ликвидирует смысл исторической событийности (однократность события есть важнейшее условие его 1) смысла и 2) ценности). Например, победа Наполеона при Аустерлице является уникальным событием, равно как событие его поражения при Ватерлоо. Два этих события трудно однозначно возвести к неким всеобщим закономерностям, тем более что мы можем серьезно сомневаться в том, что такие закономерности в принципе имеют место. Существует ли закон, по которому Наполеон вначале выиграл, а потом проиграл? Очевидно, что Наполеон не может так же легко предсказывать исходы своих военных операций, как мы предсказываем падение физического тела, лишенного всякой внешней опоры. Однако не только сам Наполе-он, но и ни один историк, социолог или политолог не готов дать сколько-нибудь точный прогноз в отношении исторических или социально-политических событий. Анализ общественных событий, обычно происходящий post factum, редко бывает однозначным — он предполагает разнообразие подходов и точек зрения. В целом прогностические возможности социальных наук явно уступают аналогичным возможностям конкретных наук. Но если некое социальное или историческое событие трудно объяснить в том смысле, в каком это происходит в конкретных дисциплинах, то его можно понимать, переживая некий исторический или художественный опыт как свой собственный. Индивидуализирующий метод ориентирован, таким образом, на описательность и вживание в то, что двигало мотивами исторических деятелей, авторов художественных произведений или создателей культур.

Что значило это выделение двух типов знания для области «гуманитарных наук»? Для начала группирование их в единую познавательную область и присвоение имени. В эту область вошли все те дисциплины, к которым в своих исследованиях следовало применять исключительно индивидуализирующий метод. Иными словами, «науки о культуре» получили еще одно название — «гуманитарные науки». Но самое главное, что в результате этого разделения гуманитарные области исследования должны были получить независимость и право на самоопределение. Отныне они могли сказать: — «Мы самостоятельны, т. к. выработали собственную методологию исследования». Но все-таки являются ли они науками? Как раз с этим злополучным вопросом и связан упомянутый выше комплекс неполноценности. При всех стараниях неокантианцев под «наукой» по-прежнему понимались естественные и конкретные дисциплины, т. е. область познания, использующая генерализирующую и номотетическую методологию. Никто не сомневался в том, что физика или химия суть науки, но не всякий был готов признать науку в историографии, литературном анализе, этнологии или культурологии. На пути к научной толерантно-сти в первую очередь останавливала избыточная для гуманитарного ученого свобода толкования и интерпретации тех фактов, которые составляли эмпирическую базу «наук о культуре». Очевидно, что ученый-гуманитарий имеет дело с другой предметной реальностью, чем ученый-естествоиспытатель, но не очевидно, что при этом он занимается наукой. Например, если для понимания действий Наполеона следует на время стать им, как предписывает нам это принцип вживания, то не подменяем ли мы объективный и бесстрастный анализ предметной реальности совершенно произвольным фантазированием? А главное, практикуя такую методу, мы становимся почти неуязвимы для возможных критических замечаний коллег, которых всегда можем осадить совершенно ненаучным аргументом «я так вижу».

Итак, несмотря на то что само это разделение наук было призвано избавить ряд дисциплин от преследующего их мучительного чувства неноучности, скорее, был достигнут обратный эффект. «Белая ворона», которой была гуманитарная область знания, почувствовала себя еще более «особой». Эта особость, впрочем, не принесла ей утешения — с гораздо большим удовлетворением она слилась бы с традиционной наукой, нежели была бы оставлена стоять особняком.

Но если кто-то и ощущал наиболее болезненно эту неполноценность гуманитарного знания как науки, то это были те, кто дал рождение структурализму как принципиально новому течению и типу исследовательских практик. После многих лет убежденности в несводимости «наук о духе» к «наукам о природе» структуралисты попытаются выстроить гуманитарные науки по образцу естественных наук. Для этого им понадобится обнаружить жесткие и неизменные законы, к которым отсылает любая гуманитарная выборка фактов, и объявить эти факты частными случаями строгой системы отношений — структуры. Заметим также, что ориентация структурализма на научность, в определенном смысле понятая, позволяет говорить о структурализме как о своего рода сциентизме. Структурализм, родившись, по сути, как чистый научный методу быстро распространится на многие и многие разделы гуманитарного знания, которые не желали отныне мириться со своей «исключительностью». Что касается философии, этой ненаучной дисциплины par exellence, то именно неклассические разделы философии с восторгом приняли структуралистскую методологию как родную. К рассмотрению этого важнейшего авторитета неклассической философии мы теперь и перейдем.

Сразу скажем, однако, что не существует не только структуралистской философии, но и целостной теории структурализма. Говоря о структурализме, мы, скорее, имеем дело с разрозненными практиками.

Хронологическими рамками рождения и последующего бурного развития структурализма можно считать 60-е гг. XX столетия. Толчком для его развития послужил мощный методологический прорыв в лингвистике — там впервые удалось уйти от описатель- ности в пользу законов и регулярностей. Это получилось сделать благодаря выделению языка как отдельного объекта исследова-ния, который подчиняется строгим закономерностям и регулярностям. Благодаря заслуге крупнейшего швейцарского лингвиста Фердинанда де Соссюра удалось показать, что речь при всей своей спонтанности восходит к определенным правилам — правилам грамматики, которые для области речи есть не что иное, как закон. Объясняя, как язык связан с речью, и возможно ли то и другое сделать предметом научного рассмотрения, Соссюр впервые применяет т. н. структурное объяснение, или, как станут говорить в последующем, структурный анализ. Чтобы понять, что это такое, для начала скажем, что есть структура. Структура — есть некое «целое, образованное взаимосвязанными элементами таким образом, что каждый зависит от других и может быть тем, чем он является, только благодаря отношениям с другими элементами». Тогда структурным объяснением в общем виде явится возведение элемента к образующей его структуре, а в частном — демонстрацией всех возможных типов вхождения этого элемента в систему. Структурное объяснение является частным случаем каузального объяснения, восходящего к известной аристотелевской типологии причин. Аристотель приводит четыре возможных типа при-чин: 1) материальная («из чего нечто состоит?»), 2) формальная («какой оно формы?»), 3) действенная («кто или что создал это нечто?»), 4) функциональная («каким целям служит это нечто?»). Согласно этой четверке причин структурным объяснением будет совмещение второго и четвертого типа причин. Структурное объяснение предполагает 1) указание на общую форму (структуру) целого и 2) демонстрацию того, какую функцию в поддержании целого выполняет исследуемый частный элемент. При структурном подходе «явления рассматриваются не как простая сумма элементов, но как связанные совокупности, образующие автономные единицы, характеризующиеся внутренними взаимозависимостями и имеющие собственные законы».

Можно заметить, что на этом уровне структурный подход перекликается со знаменитым системным подходом (разработка которого принадлежит авторству Берталанфи). Однако системный подход делал наибольший акцент на объяснении того, как в результате особенностей конфигурации элементов у системы могут проявляться новые качества (т. н. принцип эмерджентности). Например, куча винтиков и колесиков, из которых собираются часы, может иметь тысячи способов конфигурации, но лишь один — собственно часы — позволяет показывать время. Или, скажем, явление изомерии в химии доказывает, что одни и те же элементы, по-разному сгруппированные, будут обладать совершенно разными свойствами. Но структуралисты не увлекаются этими выводами, им, скорее, требуется понять, какое место в системе занимает тот или иной элемент, т. к. именно место и будет определять его значение.

В этом смысле структурализму присущ не только сциентизм, но и холизм. Холистский принцип структурализма заключается в привнесении специфической природы связности в структуру — целое не дедуцируется и не группируется из частей, оно (целое) предшествует части (элементам). С этой точки зрения, структурализм следует отличать от позитивизма, с которым он в силу свойственного ему сциентизма заметно перекликается. Сходство пози-тивизма и структурализма в том, что позитивизм также надеялся экстраполировать естественнонаучные законы на мир культуры и общественных связей. Однако позитивизм не был системным принципом, т. к. рассматривал факты как простые частные случаи закона (по аналогии с падением тел по закону притяжения). А главное, позитивизм рассматривал факты как атомы, т. е. практиковал принцип научного атомизма, состоявший в наблюдении частного и выведении из него целого.

Рассмотрим теперь самые общие и главные принципы структуралистского подхода и покажем потом, как они повлияли на прочие гуманитарные дисциплины и, в первую очередь, на философию.

Оговоримся сразу, что все эти принципы имеют серьезный неклассический потенциал, а именно очевидным образом противостоят положениям классической рациональности.

Первый принцип, назовем его принципом десубстантивации, напрямую восходит к лингвистике Соссюра. Он заключается в том, что вопреки классическому представлению об объекте как о некой вещи, физической или идеальной, объект не есть вещь — нечто, на что можно точечно указать. Объекты не являются сущностями или субстанциями в классическом понимании. Чтобы понять суть этого принципа, следует задаться вопросом: что определяет значение объекта? Если кто-то спросит меня «что такое стол?», у меня есть два способа ответить на этот вопрос. Первый: указать пальцем на некий ближайший стол со словами «вот это и есть стол». Второй: дать определение «столу», причем такое, с помощью которого спросивший меня безошибочно сможет опознать «стол» в любом другом соответствующем предмете. Первый способ не может считаться удовлетворительным, поскольку указать на конкретный «стол» еще не значит указать на сущность «стола». Когда мы спрашиваем о значении некоего объекта, нас интересует такое определение, которым можно воспользоваться как собирательным для идентификации всех прочих экземпляров одной сущности. В таком случае, что значит дать определение столу? Если мы не можем просто показать на него, то мы должны его описать или охарактеризовать. И то, и другое можно сделать только средствами языка, иначе говоря, мы должны говорить о столе как о понятии. Теперь, спрашивая о значении стола, мы должны спрашивать о значении понятия «стол». И тогда нам надо разобраться, как формируются и распределяются значения в языке.

Чтобы, в свою очередь, ответить на этот вопрос, попробуем зафиксировать процесс означивания в языке на самых простых его уровнях. А именно попробуем обнаружить, что образует значение самого минимального элементаязыка — фонемы (буквы). К примеру, нас интересует значение буквы «А». Равно мы можем спросить: какова сущность буквы «А»? Простота этого объекта не должна нас смущать — если объект есть, у него должна быть и сущность. Итак, что означает быть таким объектом, как буква «А»? Мы хорошо понимаем, что буква «А» может быть начертана чернилами на бумаге или написана мелом на доске, она может быть изображена в синем цвете, а может в красном, она может иметь разную форму начертания, например такую «А» или такую «А», но во всех этих случаях мы опознаем ее как одну и ту же букву «А», а не множество разных объектов. Например, хорошо известные и широко ис-пользуемые тесты Тюринга, призванные отличить компьютерного робота от человека, построены именно на эффекте разнообразного начертания символов (букв или цифр): человек справляется с задачей идентификации объекта, а компьютер — нет. При этом способность человека в своей обыденной речевой практике распознавать знаки независимо от способа их исполнения выглядит почти чудом, и во многом теория Соссюра призвана дать рациональное объяснение этому чуду. Чем же является сущность буквы «А», если ни форма, ни цвет, ни условия записи или произношения (как акустический объект буква «А» также может быть произнесена кратко или нараспев, тихо или громко, мужским или женским голосом и т. д.) к этому не причастны? Соссюр дает нам следующий ответ — значение фонемы определяется ее местом в системе. Это место есть то же, что функция, способ употребления или возможность субституирования (замещения) другой фонемой из данной системы фонем. Буква «А» есть не более чем возможность быть любой другой буквой из всей совокупности букв русского алфавита. То, что буква «А» не-есть ни буква «Б», ни буква «Ш», и составляет ее суть. Соссюр говорит в этой связи: «Отличие знака от других и есть все то, что его составляет». Отметим еще раз: у знака нет ничего вещного (сущностного, субстанциального), что отличало бы его от «сущности» иного знака. Отличие происходит не по содержательному, а по формальному принципу — знак «А» является знаком «А» потому, что он не есть знак «Б» («В»... «Я»). Таким образом, «сущностью» знака является его отличие от прочих, которое, по сути, и создает этот знак как отдельный.

Вернемся теперь к исходному примеру со столом. В десуб- стантивистской логике Соссюра о значении понятия «стол» мы должны сказать: это понятие имеет значение не в силу неких каче-ственных характеристик, ему присущих, но в силу того, что «стол» как понятие противостоит всем остальным единицам словаря понятий данного конкретного языка. Понятия, таким образом, также «чисто дифференциальны и определяются не своим позитивным содержанием, а негативно через их отношение к другим частям системы».

Рассмотрим еще несколько примеров для пояснения сказанного. Излюбленной иллюстрацией самого Соссюра являлись шахматы, поскольку их природа приближена к природе языка, — это замкнутая система, состоящая из конечного числа элементов и ограниченного числа правил их употребления. Попробуем обнаружить, в чем заключается сущность некой шахматной фигуры. Допустим, нам надо обнаружить сущность «ладьи». Чем она могла бы быть? Ясно, что всякая шахматная фигура может быть изготовлена из самого разнообразного материала — дерева, стекла, льда, воска или шоколада. Следовательно, субстрат не есть сущность фигуры. Тогда, возможно, специфическая форма фигуры выступает в качестве таковой? Однако, так ли важна форма ладьи — существует большое разнообразие фигурного исполнения шахмат, не говоря уже о том, что мы вполне могли бы занять себя игрой в шахматы, просто подписав маленькие клочки бумаги и расположив в соответствующем порядке на шахматной доске. Следовательно, и форма не определяет сущность фигур. Тогда что значит «быть ладьей»? Не что иное, как определенное расположение в системе шахматных фигур, т. е. отличие от всех остальных, каждая из которых, в свою очередь, также противопоставляется прочим. Такая методика, «во-первых, отказывается трактовать члены отношения как независимые сущности и, напротив, принимает в качестве основы своего анализа отношения между ними; и, во- вторых, она вводит понятие системы, беря за основу требование ее самозамкнутости».

Таким образом, согласно принципу десубстантивации следует вообще отказаться от риторики субстанциальности в применении к знакам. Знаки не являются такими же сущностями, как объекты физического мира. Их существование не субстанциально, а референциально (или «дифференциально», как принято говорить в структурной лингвистике).

Принцип десубстантивации содержит в себе, однако, еще один важный мотив. Он указывает на то, что наше чувственное восприятие реальности определяется, в первую очередь, не самими чувствами, а предшествующей этому восприятию системой знаков. Как это можно наглядно проиллюстрировать? Для начала зададимся вопросом: что значит услышать некий звук? Казалось бы, ответ здесь может быть только один — чувственно воспринять некий звук, значит услышать его с помощью органов слуха. Таким образом, звук может быть явлен в качестве некой акустически воспринимаемой субстанции. Однако простейший эксперимент опровергает эту тривиальную точку зрения. Лингвисты свидетельствуют: в случае если два носителя различных языковых семейств слышат два слова, скажем, «стол» и «стул», то различие звуков заметит только тот носитель, в языке которого данные звуки, «о» и «у», выполняют звукоразличительную функцию, т. е., проще говоря, участвуют в фонетическом строении языка. Распознавание определенных звуков происходит только в том случае, если они позволяют различать слова, как звук «о» позволяет различать слова «стол» и «стул»; другие различия индифферентны для слуха. Таким образом, в отличие от классического понимания чувственного образа, где восприятие описывается в субстанционалистском ключе, структурализм вносит важную поправку — носители языка воспринимают только ту чувственную реальность, которая дифференциально участвует в организации языка, который они понимают.

Равно если мы слышим иностранную речь, то основная трудность аудирования, как известно, состоит в трудностях определе-ния начала и конца лексем. Мы не слышим, где закончилось одно слово и началось другое, а вся речь предстает для нас нерасчленен- ным потоком акустических раздражителей. При этом мы можем слышать какие-то паузы, но они могут и не совпадать с интервалами между словами. Для того чтобы некий звукоряд предстал для нас в буквальном смысле членораздельным, т. е. для того чтобы мы могли чувственно отличить одни звуки от других, мы должны понимать слышимую речь. Так, не зная русского языка, мы можем услышать: «Как ой сего дня жар кийдень».

Язык, который Соссюр определяет как «пучок дифференцированных величин», формирует, таким образом, потенциал нашего восприятия.

Второй важнейший принцип структурализма, также предложенный Соссюром, заключается в его знаменитой двусторонней теории знака, иногда называемой неклассической или неаристотелевской теорией значения. В значительной степени ее назначение также состоит в том, чтобы изгнать область чувственного или вещного из процедуры означения в целом и структуры знака в частности.

Классическое представление о знаке и его значении, восходящее к Аристотелю, подразумевало следующую пару — имя объ-екта (знак), например слово «лошадь» (написанное или произнесенное), и его значение — физическая лошадь, пасущаяся на лугу. Таким образом, получалось, что знак существует сам по себе, а вещь сама по себе, но знаки могут крепиться к вещам и представительствовать за них. Равно получалось, что значение знака может быть реальным физическим объектом вещного мира. Соссюр отменит это представление о знаке в пользу единства его двух сторон, одна из которых будет названа означающим, а другая означаемым ("«означающее» означает, а «означаемое» означается). Получается, что знак не отсылает к значению (вещи) вовне, он отсылает к значению в собственных границах. Для того чтобы означать, знаку не нужно выходить за пределы самого себя. Двустороннюю природу знака Соссюр обосновывал следующим образом. Знак не может мыслиться как нечто автономное постольку, поскольку он всегда уже что-то значит, он должен находиться в неразрывной связи со своим значением. Однако значения, и это самый существенный пункт его теории, не являются физическими объектами, существующими где-то в мире независимо от знаков. В силу кардинального пересмотра данной схемы Соссюр предлагает и кардинальное изменение терминологии. Отныне «знак» есть то, что включает в себя и «означающее», и «означаемое» и взаимоудерживает их в референциальной процедуре означения. Почему же «означаемое» не есть вещь? Разве, как учит нас классическая теория значения, значением слова «лошадь» не является реальная лошадь? Разумеется, нет, отвечает Соссюр. Это невозможно, во-первых, потому, что конкретный физический объект не может быть частью знака, а мы сказали, что означаемое должно быть частью знака. А во-вторых, и это главное, потому что, когда мы говорим «лошадь», наша мысль имеет дело с понятием лошади, т. е. с идеальной лошадью, а не реальной. Следовательно, «означаемое» не есть вещь. В свою очередь, «означающее» также идеально. Допустим, мы пишем слово «лошадь» чернилами на бумаге или мелом на доске. Является ли «означающим» совокупность капель чернил или крупиц мела? Разумеется, нет, вновь говорит Соссюр, поскольку воспринимаемое нашими органами чувств всегда уже является психическим коррелятом материального объекта — написанного или произнесенного слова «лошадь». Следовательно, «означающее» также есть идеальный объект, который Соссюр назовет «акустическим образом», т. к. устная речь, как принято считать в лингвистике, есть первичный и базовый языковой феномен, в то время как запись производна. «Язык — это система знаков, в которой единственно существенным является соединение смысла и акустического образа, причем оба эти элемента знака в равной мере психичны»^.

Таким образом, знак есть принципиально идеальное образование, никак не связанное с миром реальных физических вещей. Он устроен так, что идеальный акустический образ отсылает к идеаль-ному же понятию, в то время как вопрос о подкреплении этой схемы наличием реального вещного мира остается открытым. Язык, как видим, для того чтобы существовать и функционировать, вовсе не нуждается в мире.

От природы знака перейдем теперь к тому, как организован обмен знаками. Следующие три положения структурализма, касаю-щиеся этой проблемы, восходят уже не напрямую к структурной лингвистике, но, скорее, к теории информации. Рассмотрим их по порядку.

Поскольку речь идет о знаковом обмене, то следует ввести важнейшие для структуралистского анализа понятия «сообщения» и «кода». В более привычной философской терминологии первое есть то же, что «денотат» (то, что следует сказать), а второе — то же, что «коннотат» (то, как это будет сказано). Философский же структурализм будет предпочитать термины, восходящие к лингвистике, — «означаемое» («сообщение»/«денотат»), «означающее» («код»/«коннотат»).

Первое правило процедуры знакового обмена гласит: код предшествует сообщению. Это означает, что некое сообщение может быть передано только в том случае, если способ его передачи уже выработан и оговорен. Участники обмена не смогут обменяться сообщениями, если заранее неизвестно, какие коды передают какие сообщения. Например, передать сигнал о помощи можно только в том случае, если и передающая, и принимающая стороны заранее договорились о том, что сообщение будет передано в кодировке «БОБ».

Строго говоря, это правило коммуникации требует удовлетворения простейшему условию: чтобы коммуникация состоялась, ее участники должны заранее владеть взаимопонятным кодом. Пытаться же выработать некий код в ходе самого общения вряд ли получится (если только не предположить, что его участники ис-пользуют при этом иной уже известный им код).

Очень важно, что значение каждого кода определяется строго дифференциально, как того и требует структурная лингвистика, — сигнал БОБ может подаваться или не подаваться. В свою очередь, отсутствие сигнала 808 означает буквально «не-808» — «помощь не требуется».

В каком-то смысле последующие два правила являются своего рода выводными следствиями из этого базового.

Согласно второму правилу, не предусмотренное кодом сообщение невозможно. Этот вывод кажется очевидным, если мы согласились с тем, что код должен наличествовать прежде, чем начнется коммуникация. Если код предписывает нам варианты своего употребления, то никакого альтернативного или нового варианта его использования быть не может (даже если оно могло бы быть создано передающей стороной, то осталось бы не замеченным принимающей). Так, корабль Тесея, поднимающий черный флаг, сигнализирующий «Тесей мертв», и поднимающий белый флаг «Тесей жив», не смогут передать его отцу Эгею информацию «Тесей ранен» или уж тем более «Тесей ни жив, ни мертв (от радости грядущей встречи с отцом)».

Третье правило свидетельствует — тезаурус кодов должен быть единым как для отправляющей, так и для принимающей стороны. Иными словами, и та, и другая сторона обмена должны иметь в своем арсенале знаковых средств все возможные варианты передачи сообщения. То есть еще до начала коммуникации принимающая сторона знает все то, что может быть передано, хотя и не знает, что именно будет передано. И тогда процесс понимания есть не что иное, как процедура сравнения того, что поступило, с тем, что могло бы поступить.

Итак, общий вывод из этих правил может быть следующим. Для того чтобы нечто объяснить, мы должны пользоваться уже существующими кодами. Для того чтобы что-то понять, мы должны пользоваться этими же кодами. Разница состояний будет обусловлена отношением выбранного кода к совокупности всех возможных. Все выглядит так, как если бы, желая что-то передать, мы были вынуждены выбирать между готовыми карточками, на которых уже написаны различные коды: «сегодня прекрасный день», «мне грустно», «кажется, я влюбился» и т. д., — и нам требовалось бы подыскать тот, который подходит больше остальных.

Представим теперь, что я пытаюсь высказать нечто, для передачи чего в языке нет подходящего кода. Насколько успешно я могу справиться с этой задачей?

Этот вопрос является краеугольным для всей теории коммуникации. По большому счету, именно ради него структурализм столь тщательно выясняет, как устроен знаковый обмен. Вопрос этот, однако, того стоит. Если выяснится, что речевая практика субъекта (агента коммуникации) сводится к трансляции и ретрансляции кодов, уже наличествующих в знаковой системе языка, то его способность к смысловой инновации будет сведена к нулю. И поскольку структуралисты вовсе не являются романтиками в философии, то их ответ на этот вопрос ориентирован исключительно на строгую логику рассуждения. Ясно тогда, что их ответ будет отрицательным. Структурализм (по крайней мере, ранний) не оставит субъекту ни малейших шансов на свободу смыслового выражения — если принять во внимание все вышесказанное, придется признать, что выразительная деятельность субъекта вовсе не произвольна, она жестко подчинена существующим правилам кодировки. Тогда обмен мнениями двух коммуницирующих субъектов будет означать не что иное, как обмен принятыми в их языке кодами. В каком-то смысле в этой ситуации субъекты являются лишними или совершенно нейтральными элементами бессубъектной, свободно протекающей от никого к никому речи. Этот вывод структурализма хорошо согласуется с некоторыми выводами из «тестов Тюринга», уже упомянутых в этой главе. Выводы, которые можно сделать из знаменитого мыслительного эксперимента «тест Тюринга», говорят о том, что у нас не существует однозначно верных критериев, с помощью которых мы могли бы отличить говорящего робота от говорящего человека, если только мы ограничены условиями чистой коммуникации и не можем визуально или как-либо еще проверить, с кем имеем дело. В случае, когда мы задаем вопросы машине, а она дает нам некоторые ответы, мы вряд ли догадаемся, отвечает ли нам только программа, заложенная в машину, или человек, сидящий по ту ее сторону. Так происходит потому, что в ответе человека нет ничего, чего не было бы в ответе компьютера, поскольку и тот и другой пользуются одним словарем. Примерно это же хотят сказать нам структуралисты — с таким же успехом друг с другом могли бы общаться два словаря, хотя два коммуницирующих субъекта и есть своего рода говорящие словари.

Ограниченность свободы говорящего субъекта можно показать еще одним способом. Поскольку речь идет о том, что всякое сообщение может быть передано с помощью кода, то возникает естественный вопрос об объеме возможных кодов. Конечно их число или бесконечно? Разумеется, существует огромное многообразие кодов, но нас интересуют те, которые организуют смысловой обмен в том или ином естественном языке. Все известные на сегодняшний день языки представлены конечным числом составляющих их элементов (например, букв) и правил их сочетания. Если язык представлен конечным числом элементов и правил их соединения, можно ли отсюда заключить, что число всех возможных сочетаний (пермутаций, как говорят лингвисты) будет конечным? Рассуждая строго формально, мы должны сказать «да». Простая логика подсказывает: если дано некое замкнутое множество, состоящее из конечного числа элементов, число сочетаний этих элементов также должно быть конечно.

В противном случае мы получим абсурдное высказывание: «конечное образует бесконечное». Однако, памятуя об известных со времен Аристотеля оговорках, согласно которым следует не подменять актуальные множества потенциальными, будем осторожны с подобными вы-сказываниями. Кроме того, даже если число подобных сочетаний и будет конечным, оно грозит быть представлено невообразимо гигантским числом, которое мы никогда не сможем сосчитать. Впрочем, структуралистов, как истинных философов, в данном вопросе интересует принципиальный момент — конечно (пусть и колоссально велико) или бесконечно (способно к порождению новогоУ? Этот вопрос нередко возникает у любителей шахмат — конечно ли число шахматных комбинаций или бесконечно? Ответ шахматистов, скорее, научен, чем философичен, — конечно, но, учитывая, что эта конечность не может быть сосчитана, то бесконечно. Структуралисты не столь благодушны. Они настаивают, что число возможных кодов хоть и головокружительно велико, но все же конечно. Учитывая эту колоссальность, структуралистские опасения того, что говорящему субъекту «будет не из чего выбрать», могут показаться странными. На это структуралистам есть что ответить. Дело в том, что формально количество возможных сочетаний может быть очень большим, но реально только малая их часть будет действительно востребована коммуникацией. Иначе говоря, различного рода правила, от грамматических до социальных, отсеивают непригодные коды, несколько уменьшая тем самым «огромное» число возможных кодов в пользу реально употребляемых. Например, из трех возможных сочетаний «Я писать книга», «Я пишу книга», «Я пишу книгу» только последнее приемлемо с точки зрения правил русского языка.

Конечно, здесь есть угроза ввязывания в затяжной спор о том, может ли это ограничение вообще быть замечено говорящим субъ-ектом, поскольку даже после всех возможных сужений потенциальная выборка кодов будет впечатляюще велика. Однако мы лучше поймем позицию структуралистов, если вспомним то, о чем уже говорили ранее (в гл. 3): даже простое называние «розы» «розой» навязано нам языком, — возможно, мы хотели ли бы назвать наше переживание по-другому, но вынуждены или воспользоваться существующим означающим, или промолчать. Структурализму важно отметить — субъект вынужден подгонять свой опыт (сообщение) под предписанные языком выразительные средства (код). Именно в этом смысле субъект всегда уже подчинен закону означающего.

Учтем также, что на кону обсуждение чуть более серьезное, чем кажущийся схоластичным спор о конечности или бесконечности выразительных средств языка, доступных говорящему субъекту. В конечном итоге речь идет не просто о выразительных средствах, а о потенциале всего культурного наследия человечества, в частности мифологии, литературы, религии, философии и многого др. Если будет доказано, что и пытается, как мы увидим, сделать структурализм, что существует конечное число потенциально возможных сюжетов сказок, мифов, литературных романов или киносценариев, то творческая активность авторов будет просто сведена к способности пересказа одного из имеющихся в архивах культур архетипического повествования. Как бы ни старались мы в этом случае создать некое новое произведение (код), доселе не известное культуре, мы будем воспроизводить и дублировать то, что уже имеется в арсенале вполне обозримого культурного фонда.

Таковы самые общие принципы структурного метода. Посмотрим теперь, в чем состоят его практические интеллектуальные выводы.

После соссюровских открытий в области лингвистики структурный метод стал применяться как научно-гуманитарный, благодаря пионерским усилиям таких авторов, как Ролан Барт (литература), Клод Леви-Стросс (этнология), Жак Лакан (психоанализ), Луи Альтюссер (социальная философия), Жорж Дюмезиль (исследования религии) и т. д. Соответственно, когда мы говорим о структурализме, не нужно думать, что это некий абстрактный, умозрительный метод, созданный во имя самого себя и позаимствованный со временем лишь одной философией. Структура-лизм появился как весьма плодотворная практика решения конкретных проблем в самых разных областях научного знания. Так, самая первая попытка применения метода к конкретному исследовательскому материалу — обрядам и верованиям архаических обществ, — принадлежащая Леви-Строссу, позволяла дать ответ на ряд ключевых вопросов культурологии и этнографии (феномен универсальности запрета на инцест, природа родовых взаимоотношений и пр.). Этот метод позволял также уяснить, почему в пределах самых разных культур мы встречаемся с удивительными совпадениями в традициях и мифах. Скажем, исследуя разные религиозные верования, мы находим заметное совпадение в галерее действующих лиц — Дьяволу в христианстве соответствуют: Шайтан в Исламе, Локки в скандинавском эпосе, собирательный образ Трикстера в легендах североиндейских племен, отчасти Гермес в античной мифологии и пр.

В свою очередь, в рамках литературного анализа ставилась задача демонстрации логики повествования — можно ли считать случайностью выбор автором того или иного выразительного средства? С чем связана конгениальность в писательских решениях? Наконец, можно ли формализовать художественное произведение, что позволит провести его непосредственный анализ, а не создать еще одно произведение (литературная статья на тему «Война в романе Л. Н. Толстого “Война и Мир”» может явиться самостоятельным литературным произведением, а не исследованием романа Толстого)?

Благодаря применяемому методу, удавалось показать наличие реальных структурных сходств в различных областях духовной деятельности человека.

Что же послужило основанием для переноса модели структурного анализа на эти области? Весьма продуктивное допущение о том, что культура, литература, бессознательное, политика, социальность, религия и пр. суть системы (структуры), которые имеют правила своей организации и конечный набор частных проявлений. Иными словами знаменитое высказывание Ж. Лакана «Бессознательное структурировано как язык», позволившее ему осуществить перенос структурного метода в область психоанализа, может быть отнесено к любым из перечисленных выше исследовательских сфер: и литература, и культура, и религия, и общество — все это структурировано как язык. «Структурировано как язык» означает, что нечто открыто для приложения к нему методов структурного анализа. В свою очередь, понятие «язык» следует толковать максимально расширительно — это код или структура, к которой можно возвести любой набор исследуемых явлений. Не будем забывать, что именно в этом возведении событий к регулирующим их законам (структурам) и заключается сциентистский пафос структурализма.

Итак, структурализм намерен продемонстрировать, что по ту сторону всякого проявления духа расположена некая жесткая закономерность, некий «сюжет» или «сценарий», не имеющий, впрочем, ни малейшего отношения к авторскому замыслу — он совершенно бессубъектен, но именно он организует порядок этих проявлений. Так же как речевая практика субъекта строится вовсе не по произволу, а в соответствии с определенными требованиями языка, так и любой культурный феномен выстроен по законам некоего формального принципа — структуры, которая организует культурный опыт, и в этом смысле напоминает принятую в трансцендентализме априорную сетку категорий. Таким образом, структурный метод предписывает анализировать реальность с точки зрения двух уровней: 1) «поверхностного», фиксируемого напрямую в качестве явления, и 2) «глубинного», который следует «открыть» так же, как наука открывает свои законы. Глубинный уровень и есть уровень структурный. Научная аналогия здесь очевидна — все без исключения могут воочию наблюдать падение тел на землю, однако никто не может воочию увидеть закон притяжения как явление. О научных законах говорят — они нигде не наблюдаются (напрямую), но везде выполняются (подтверждаются). «Структура» является точной копией «научного закона» для области гуманитарных дисциплин — на нее нельзя указать пальцем, однако предлагаемая ею связь или отношение везде выполняется. «Зримые социальные отношения никоим образом не образуют структуру; структура выявляется лишь в теоретической модели, разрабатываемой ученым, позволяя уяснить функционирование этих отношений». Равно упреки структурализму, связанные с произвольностью предлагаемых структур, не вполне заслуженны — теоретики структурализма заявляют то же, что и ученые: если предложенная нами структура успешно объясняет существующие факты и, что самое главное, подтверждается ими, у нас нет оснований от нее отказываться.

Важнейшим требованием к структуре является ее бессознательность. Структура не обнаруживается на уровне сознания, т. е. субъекты не осознают свои действия как структурные, тем более не создают структуру в процессе взаимодействия. Субъекты просто действуют, но их действия выстроены в соответствии с расположенной на глубинном уровне структурной закономерностью. Напротив, если принимать во внимание структуру, то становятся ясны конкретные действия индивидов (их значение и смысл). Например, какое-то ритуальное действие шамана может показаться нам очень странным, но тот, кто знаком со структурой, лежащей по ту сторону этого действия и, безусловно, не осознаваемой шаманом, скажет, что это действие означает, скажем, распознавание нас в качестве незнакомца, с которым следует познакомиться, и что, к примеру, в европейской культуре этому странному действию соответствует нечто привычное и понятное, например пожатие руки.

Самый простой способ понять, что значит бессознательность структуры, обратиться к опыту нашего владения языком. Очевидно, что мы не рефлексируем правила языка (грамматики), когда говорим, хотя, владея языком, в подавляющем большинстве случаев говорим правильно. Этому обстоятельству можно как будто дать и более простое объяснение, не прибегая к структура-листскому методу, а именно сказать, что все дело в автоматизме наших языковых навыков. Однако автоматизм вырабатывается в ходе многократных повторений и тренировок, и это плохо согласуется с формированием языковых навыков с первых дней нашей жизни — ребенок, который еще только начинает говорить, не имея большого языкового опыта, говорит по большей части правильно.

Что же нам дает обнаружение структуры? Мы уже говорили, что нахождение в «царстве духа» структурных законов дарует гуманитарным наукам уверенность в собственной научной состоятельности. Это, безусловно, главная задача структурализма. Существует, однако, и масса других преимуществ «структурной организации» мира культуры.

В самом общем виде наличие структур делает его понятным и предсказуемым. Структурированный мир предстает не хаотичным и случайным набором явлений и фактов, а идеально упорядоченным планом, где каждое явление занимает свое строго отведенное ему место. Факты культуры и истории перестают быть спонтанными, и мы хорошо представляем, какие принципы ими управляют.

В таком мире мы чувствуем себя гостем сказочной страны, где по улицам разгуливают ожившие персонажи художественных произведений; встреча с каждым из них не сулит нам ничего неизведанного, мы уже заранее все о нем знаем, т. к. представляем, из какой он сказки: его помыслы, реплики и действия — все это согласуется с сюжетом, его породившим, или, по-другому, с его структурой.

Кроме того, наличие структур позволяет практиковать обширный культурный и эпистемический изоморфизм. Намерение показать тотальное единство знания в самых разных областях культуры и совместный принцип его эволюции принадлежало уже раннему позитивизму, что является еще одним поводом для сближения структурализма и позитивизма. В знаменитый Закон Трех Стадий Конта имплицитно заложена идея о том, что есть только одно знание. Пока оно эволюционирует, оно принимает разные формы, но, по сути, оно одно: это научное знание. Структурализм, находясь под влиянием позитивизма, будет отталкиваться от той же идеи универсализма знания, но упрекнет позитивизм в недостаточной смелости в деле следования этому принципу. Если позитивисты пытались показать связность только в пределах научного знания, то для доказательства правоты идей позитивизма они должны были бы показать единство и преемственность во всех без исключения областях духовной деятельности человека — живописи, архитектуре, физике, математике, литературе, кино, рекламе и т. д. По сути, позитивизм, для того чтобы делом доказать истинность своего подхода, должен был бы выступить с обоснованием такой науки (причем именно как науки), как культурология. Однако, поскольку он этого не сделал, структурализм намерен ликвидировать этот пробел. Он скажет, что посредством структурного метода, т. е. возведения к общим законам, можно будет показать, что, к примеру, Закон сохранения энергии вовсе не является детищем одной только физики, — как концепт он с успехом работает во фрейдовской теории желания, в марксовой теории прибавочной стоимо-сти, в философии Абсолюта Гегеля, равно как литературном романе Т. Манна или музыкальной пьесе А. Шенберга. В свою очередь, достаточно посмотреть на явление одной области культуры, чтобы заключить о состоянии всех остальных. Например, окинув взором «Черный квадрат» Малевича, можно ясно представить, каковы ныне концептуальные ориентиры физики или философии, а посетив показ мод, уяснить, какие идеи волнуют не только писателей, художников, но политиков и экономистов. Из этого положения структуралисты сделают вывод о том, что не существует иерархии культур, равно как иерархии способов, какими культуры говорят о самих себе (таких, например, как тексты). Все текстуальные среды единообразны в своей основе, т. к. все они суть репрезентации единых структур. Именно эту идею, как мы увидим в следующей главе, радикализируют в последующем постструктуралисты. Нас не должно удивлять, что в философских текстах структуралистов и постструктуралистов перемешиваются самые разные персонажи — философы, художники, писатели, драматурги и т. д.

Из этой же идеи единства и преемственности знания структуралисты делают вывод о его непрерывности. Разум и Безумие, Цивилизация и Дикость, Миф и Просвещение — вовсе не антитезы, скорее, они частные случаи друг друга. Одно перетекает в другое по определенным правилам, а именно тем, которые предписыва-ются структурными законами.

Финальной целью, которой увлечен структурализм, по крайней мере, этнологический (Кл. Леви-Стросс), станет обнаружение некой универсальной структуры (структуры структур), которая дала бы возможность формализовать все многообразие деятельности человека: обычаи, нравы, языки, верования, традиции и пр. При всей своей фантастичности это намерение фундировано вполне трезвыми посылками, а именно добросовестным ученичеством структурализма, усвоившим уроки кантовской философии трансцендентальный аппарат, как известно, в состоянии упорядочить неограниченное многообразие опыта. Под структурой структур, или «универсальным кодом» (в терминологии Леви-Стросса), структурализм понимает почти трансцендентальный механизм, с помощью которого у Канта действует разум. Главным отличием структуры от трансцендентального аппарата в кантианстве станет ее производящий характер — она не столько оформляет, сколько запускает собственные проявления в мир. Кроме того, структура бессознательна, как мы сказали. Ее бессознательный характер вселяет оптимизм в сторонников обнаружения универсальных кодов, ведь может статься, что бессознательное, как самое общее и самое формальное, у всех одинаково.

Но, пожалуй, самый главный вопрос, на который может ответить структуралистский подход, — это вопрос о смысле. Структурный метод, примененный к обнаружению смысла, является главной интеллектуальной заслугой структурализма и его же визитной карточкой. Поставим вопрос, который, притом что он волнует нас всегда, далеко не всегда разрешается ставить, если речь идет о научных стратегиях исследования («в чем смысл колебания ядра»?, «в чем смысл строения клетки» и т. д.), — в чем смысл некоего культурного явления: мифа, обряда, ритуала, традиции или сложившейся социальной практики? Осмыслен ли вопрос о смысле, примененный к «царству духа»? Более чем. Если кто- то скажет нам: миф о творении или корпус индийских народных сказок не имеет ровно никакого смысла, — мы будем искренне изумлены. Но будучи не только обывателями, но еще и учеными, как это предписывает нам структурализм, мы будем разочарованы, если в качестве «смысла» нам предъявят смысл, понятый по- фрегевски (смысл индийской сказки в том, как она рассказана) или по-житейски (смысл сказки в том, что следует быть добрым и пр.). Структурализм понимает смысл по-другому. Чтобы увидеть, как именно, рассмотрим классический пример применения структурного метода для объяснения смысла мифа — знаменитый анализ Леви-Стросса мифа об Эдипе.

Если говорить не только о Софокловском цикле драм, в частности «Царь Эдип» и «Эдип в Колонне», а собственно о самом мифе, как его рассказывали греки, нам следует обратиться к самому началу повествования об Эдипе, а именно к его генеалогии. Первым родственником Эдипа, встречающимся в мифологическом повествовании, является Кадм (брат похищенной Зевсом Европы), который по велению оракула и в поисках своей сестры основывает Беотию и ее столицу Фивы. На месте основания Фив он сражается с волшебным Змием, которого убивает, а его зубы по воле богов засеивает в землю. Из них прорастают воины, но по указке богов Кадм бросает в их стан камень, и они истребляют друг друга. Оставшиеся в живых воины переходят на сторону Кадма и образуют первую армию Фив. Перед смертью Змий проклинает Кадма и его род, и Кадму слышится голос, предрекающий ему скорое отмщение — ему суждено самому превратиться в змея. Проклятия вскоре сбываются — все его дети погибают: Семела, мать Диониса, и ее сестра Ино гибнут в пожаре, став жертвами гнева Геры, а Актеон гибнет от рук разгневанной Артемиды. Видя эти несчастья, Кадм сам восклицает: «Чем видеть гибель своих детей, лучше самому обратиться в змея!». И боги, внемля его отчаянию, обращают его и его жену Гармонию в змей.

Сыном Кадма является Лабдак (хромоногий). Сыном Лабда- ка — Лай (отец Эдипа). Однажды беременная жена Лая Иокаста видит странный сон, который истолковывает как грозящую Лаю смерть от руки его собственного сына-первенца. Лай отдает распоряжение бросить новорожденного в лесу, предварительно проколов ему ступни, однако добрый слуга, которому поручается это задание, сжалившись над ребенком, передает его слуге соседнего царя Полиба. Царь Полиб и его жена Меропа, будучи бездетными, растят сына как своего родного, и подросший Эдип считает их своими настоящими родителями. Достигнув совершеннолетия, Эдип вопрошает оракула о своем предназначении и получает страшный ответ — ему суждено убить отца, жениться на родной матери, от брака с которой родятся проклятые богами дети. Стремясь избежать пророчества, Эдип бежит в Фивы и по дороге в стычке убивает незнакомого старца — своего отца Лая, а придя в Фивы и одержав победу над Сфинксом, женится на матери Иокасте и становится новым царем Фив. Вскоре ему становится известным его истинное происхождение, и после самоубийства Иокасты он ослепляет себя. Вскоре его изгоняют из Фив, и лишь его верные дочери следуют за ним.

Судьба детей Эдипа, двух дочерей Антигоны и Иокасты и двух сыновей Этеокла и Полиника, также глубоко трагична. После изгнания Эдипа из Фив в Колону братья ссорятся друг с другом, т. к. не могут поделить власть между собой и их дядей (братом/дядей Эдипа) Креонтом, и вскоре Полиник, будучи изгнанным Этео- клом, приводит с собой войско аргосцев с тем, чтобы покорить Фивы и окончательно там воцариться. В ходе этой кровопролитной войны, сойдясь в непосредственной схватке, братья убивают друг друга. Креонт, оставшийся в качестве единоличного правителя, посмертно осуждает Полиника как предателя отечества и государственного преступника и запрещает оказывать ему последние почести погребения. Антигона нарушает волю царя и совершает обряд погребения Полиника, за что осуждается на смерть. Последующее раскаяние Креонта уже не может ничего изменить — не дождавшись казни, Антигона совершает самоубийство.

Повествование это бесспорно увлекательно, однако мы чувствуем, что его события образуют друг с другом очевидную связь, но не образуют очевидного смысла. При этом и сама связь обеспечивается исключительно соблюдением хронологии и тождеством действующих лиц, не более того. Мы чувствуем, что повествование может длиться бесконечно, образуя массу разветвленных сквозных сюжетов и пр. Следуя за логикой античного повествования, мы понимаем, что нечто важное от нас ускользает — к чему ведется этот рассказ, почему это все происходит?

Что значит указать на смысл? К примеру, мы можем сказать: Эдип ослепляет себя, поскольку он очень расстроен. Это не является указанием на смысл его действия в полной мере, т. к. это объ-яснение является частью самой истории. Если бы Эдип ослепил себя без всякого повода, миф рассказывал бы о нем как о безумце. В свою очередь, смыслом может быть нечто, что, не принадлежа сюжетной линии повествования, дает ее ценностное обоснование. Так, смыслом ослепления может быть следующее объяснение — Эдип ослепляет себя, поскольку его чувственный взор не позволял ему видеть и, значит, понимать истинную суть вещей; он «видел» Иокасту, но не видел, что она его мать, «видел» Лая, но не понимал, что он его отец и т. д. Ослепление в таком случае есть переход от иллюзорной видимости мира к его подлинности, органом постижения которой является внутренний взор, или умозрение.

Такое объяснение мы могли бы назвать смыслом, смыслом мифа об Эдипе. Какую же версию предлагает сам Леви-Стросс? В первую очередь, следует сменить способ прочтения данного нарратива — читать следует не по горизонтали (диахронически в терминах структурной лингвистики и синтагматически в терминах Леви-Стросса), а по вертикали (синхронически и парадигматически соответственно). Чтобы сразу увидеть, чем отличается горизонтальный способ прочтения от вертикального, воспользуемся яркой аналогией самого Леви-Стросса: всякая музыкальная партитура, написанная для оркестрового исполнения, может быть прочитана как последовательность (диахрония) игры музыкальных инструментов, что прозвучит для уха странным набором отдельных звуков. В свою очередь, когда оркестр играет синхронно, мы наслаждаемся симфонией. Таким образом, задача Леви-Стросса заключается в том, чтобы извлечь из мифа об Эдипе его симфонию, или смысл.

Для этого нам надо проделать ряд очень конкретных операций. Для начала следует вскрыть т. н. бинарные оппозиции — смысловые антитезы, на которых держится все повествование. Они находятся не по произволу, а в соответствии с их предельным характером — в них можно уложить всю совокупность событий повествования, сами же они родо-видовой редукции уже не подлежат. Оппозиции выстраиваются по принципу логического квадрата, хорошо известного нам из курса логики. В структурном анализе такой квадрат называется «семиотический квадрат» и выглядит следующим образом (см. рис. 1):

Бинарные оппозиции выстраиваются по формальному признаку и суть то же, что соссюровские «концепции», которые «опреде-лены не позитивно в терминах их содержания, но негативно по контрасту с другими единицами в той же самой системе. Каждую из них характеризует то, чем не являются другие». Таким образом, мы получим четыре колонки (см. рис. 2):

«гипертрофия родственных отношений»;

«атрофия родственных отношений;

«отрицание автохтонности человека»;

«утверждение автохтонности человека».

Теперь нам следует разнести по каждой из этих колонок события самого повествования.

Так, братская любовь Кадма к сестре Европе, кровосмесительство Эдипа с матерью, преданность Антигоны и Иокасты отцу Эдипу, и преданность Антигоны брату Полинику, будучи событиями поверхностного уровня, попадут в первую колонку, обозначенную Леви-Строссом на глубинном уровне как «гипертрофия родственных отношений». Соответственно, смыслом этих событий будет именно «гипертрофия родственных отношений».

Во вторую колонку мы отнесем такие события, как междоусобная вражда истребляющих друг друга воинов, проросших из зубов Змея, убийство Эдипом своего отца Лая, отчужденное отношение Этеокла и Полиника к отцу Эдипу, проклятие Эдипом своих сыновей, братоубийственная война между Полиником и Этеоклом. На глубинном уровне этим событиям соответствует «атрофия родственных отношений».

В третьей колонке окажутся события, объединенные мотивом уничтожения сверхъестественных обитателей земли — чудовищ. Сюда попадут Кадм, убивающий дракона и Эдип, убивающий Сфинкса. На глубинном уровне этой колонке соответствует принцип «отрицания автохтонности человека» (поскольку речь идет о победе над хтоническими чудовищами, мешающими людям рождаться из земли).

Наконец, четвертая колонка дает нам объяснение неслучайности имен ключевых героев мифа: Лабдак — «хромой»; Эдип — «колченогий» (анатомический дефект, вследствие прокалывания стоп), — указывающие на трудности отрыва человека от Земли — прямохождения. На глубинном уровне этому соответствует «утверждение автохтонности человека» (затрудненное пользование конечностями — свидетельство автохтонности человека, поскольку люди, родившиеся из земли, не умели ходить или ходили неуклюже).

Получаем, таким образом, довольно элегантное структурное объяснение мифа об Эдипе. В чем тогда его главный смысл? Леви- Стросс полагает, что, соединив эти четыре уровня объяснения, мы выйдем на объединяющий их смысл. «Получив, таким образом, четырехчленную схему, Леви-Стросс видит в ней характерную для мифологического мышления фиксацию неразрешимого про-тиворечия (для общества, верящего в автохтонное происхождение человека, трудно совместить это представление с тем очевидным фактом, что все мы рождаемся от союза мужчины и женщины), а в самом мифе — логический инструмент преодоления этого противоречия путем медиации. Механизм медиации в мифе заключается в том, что одна из первоначальных противоположностей (напри~- мер, жизнь/смерть) заменяется противоположностью менее резкой, смягчающей, либо “перебрасывает мост” между изначальной проблемой и проблемой производной, так что в результате происходит ослабление фундаментального противоречия. Смысл (выделено нами. — Д. Г.) мифа об Эдипе, таким образом, может быть следующим: переоценка кровного родства есть по отношению к недооценке его то же самое, что и стремление отрицать автохтон- ность по отношению к усилию ее утвердить. При этом саму логику операций, устанавливающих взаимосвязи между мифемами, как раз и можно назвать “структурным законом построения мифа”, а описание этого закона — структурным объяснением мифа».

Не будем вдаваться в дискуссии на предмет удовлетворительности этого объяснения (тем более что нам еще предстоит это сделать в следующей главе). Притом что нас может здесь многое не устраивать, общий принцип структурного анализа смысла, как кажется, ясен. Кроме того, не будем забывать, что на наши возможные неудовольствия структурализм всегда готов ответить в совершенно научной манере: если нас не устраивает такая схема обнаружения смысла, мы вправе предложить свою, и если она окажется лучше (объяснит большее число фактов-событий повествования с помощью еще более лаконичной структуры), мы с удовольствием отдадим пальму первенства ей.

Главный же вывод, который нас больше других интересует в этой связи, будет следующим: ставя вопрос о смысле, структурализм предлагает нам отождествить структуру со смыслом. Именно это мы видели в приведенном выше анализе мифа об Эдипе — выстроив четырехчленную структуру мифа, Леви-Стросс фактически объявил ее смыслом этого мифа. Таким образом, каждый раз, когда структуралистский анализ поднимает вопрос о смысле того или иного явления культуры, он фактически нацелен на обнаружение глубинного уровня, т. е. структуры. Найденное и будет опознано как смысл.

Для философии это главное открытие структурализма будет иметь первостепенное значение. Структурализм предложит свою версию ответа на одну из центральных проблем философии — «что такое смысл?». Поиск структур, выполняющих в прикладных дис-циплинах, таких, как литературоведение, культурология или соци-ология, свои конкретные задачи, станет для неклассической философии неким методологическим маяком, на который она, возможно, и не буквально, но имплицитно будет ориентироваться.

В заключение еще раз обратимся к ключевым намерениям структурализма — дать гуманитарным наукам шанс утвердить свою научность. Какие последствия для философии мы можем обнаружить здесь? В первую очередь, надо сказать, что на пути реализации своей программы у структурализма обнаружились серьезные противники, представляющие ключевые разделы философии XX в. Во-первых, структурализм явственным образом оппонировал феноменологии. Если феноменологический метод практиковал чистое описание как способ обнаружения смысла, то структуралистский подход объявляет всякое «описание» работой с поверхностным уровнем, в то время как смыслы имеют обыкновение залегать на глубине. Таким образом, в поисках смысла следует отказаться от чистой описательности в пользу анализа структуры — демонстрации того, «как сделано» то или иное явление. Феноменология, отметим, явилась самым серьезным конкурентом структурализма, ибо также претендовала на роль универсального метода гуманитарных наук. Как видим, на этом пути ей пришлось столкнуться с мощным соперником — если феноменология только обещала распространить выработанную ею методологию на частные гуманитарные дисциплины, то структурализм вначале состоялся как метод, реально работающий в лингвистике, литературоведении, этнографии и пр. Феноменология шла, таким образом, из философии к наукам, а структурализм пришел в философию из наук.

Во-вторых, структурализм очевидным образом оппонировал экзистенциализму — от свободы индивида, воспетой Сартром, в структурализме практически ничего не осталось. Если субъект обусловлен структурой и ограничен властью кодов и означающих, вряд ли он сможет по-настоящему реализовать свою свободу, на которую, по Сартру, он был «обречен». Философы любят говорить, что структурализм явился своего рода отрезвляющей реакцией на волюнтаристский оптимизм экзистенциалистов. По крайней мере, трудно не согласиться с тем, что субъект в структурализме был подвергнут самой основательной критике во всей истории философии. Если классическая философия даже в самых критических своих разделах никогда не посягала на целостность субъекта, то в структурализме субъект распадется на бессубъектные структуры. Отныне о его «субъектности» так же бессмысленно говорить, как о «субъектности» молекулы воды, — все, чем она является, она обязана внешним ей физическим законам. Также и субъект — всем, чем он может являться, — говорящим, социальным, культурным и мыслящим (с помощью языка) существом, — он обязан внешним ему структурам. Здесь скрывается очевидный выпад против воспетого экзистенциалистами гуманизма («экзистенциализм — это гуманизм» Сартра) в пользу «смерти субъекта» (Фуко) или его «ликвидации» (Леви-Стросс).

И наконец, в-третьих, структурализм выступал против герменевтики, выросшей из дильтеевской философии истории. Мы помним, что, изучая единичные события, Дильтей предписывал нам осуществлять процедуру вживания в свой предмет, будь то историческое событие или культурное явление. Очевидный пси-хологизм, который в этом методе вживания просматривался, ни в коей мере не мог заслужить серьезного к себе отношения в среде структуралистов. Формула «понимать, значит переживать» казалась структурализму верхом паранаучных мистификаций. Этой формуле структуралисты противопоставляли свою — «понимать, значит уметь предъявить структуру». Смысл принципиально объективен, и именно поэтому он есть то же, что структура, а не то же, что «субъективное переживание чего-то в качестве смысла».

Таким образом, структурализм попытался стать первой в истории человеческой мысли научной программой антропологических исследований. Для обоснования этой программы структурализму требовалось доказать истинность двух опорных положений — 1) субъект есть способ репрезентации структур и 2) смысл тождествен структуре. В каком-то плане ему это удалось, но, как кажется, ценой утраты субъекта и, как покажет потом постструктурализм, еще и смысла.

<< | >>
Источник: Гаспарян Д. Э.. Введение в неклассическую философию. 2011

Еще по теме Глава 11СТРУКТУРАЛИЗМ КАК ПОПЫТКА ПРЕВРАТИТЬ ГУМАНИТАРНОЕ ЗНАНИЕ В НАУКУ:

  1. Глава 12ПОСТСТРУКТУРАЛИЗМ КАК ПОПЫТКА ПРЕВРАТИТЬ НАУКУ В ГУМАНИТАРНОЕ ЗНАНИЕ
  2. Глава 1. ВВЕДЕНИЕ В НАУКУ КРИМИНАЛИСТИКУ
  3. 9.1 Бертран Рассел: знание вещей и знание истин
  4. ЕврАзЭС и ЕЭП как попытка формирования Общего рынка на постсоветском пространстве
  5. Жизнь как категория социально-гуманитарных наук
  6. МИР КАК ЦЕЛОКУПНАЯ РЕАЛЬНОСТЬ. МИФОЛОГИЧЕСКИЕ, РЕЛИГИОЗНЫЕ, НАУЧНЫЕ, ФИЛОСОФСКИЕ «КАРТИНЫ» МИРА. УНИВЕРСАЛЬНОЕ ТЕОРЕТИЧЕСКОЕ ЗНАНИЕ (МЕТАФИЗИКА)
  7. Глава 14. Глобальные проблемы мировой экономики и попытки их совместного решения
  8. 1. Научное знание как сложная развивающаяся система. Эмпирический и теоретический уровни научного познания, критерии их различения
  9. ГЛАВА 20 Международное гуманитарное право
  10. Глава 15 МЕЖДУНАРОДНОЕ ГУМАНИТАРНОЕ ПРАВО
  11. ЗНАНИЕ ЖИВОЕ
  12. ЗНАНИЕ ЖИВОЕ (англ. living knowledge)
  13. ЖИВОЕ ЗНАНИЕ
  14. 18.4. Попытки изменения ситуации
  15. 8.3. Попытки реформирования командно-административной системы в 50-60-е гг